Ревекка Левитант из Нью-Йорка |
Автор: Реввека Левитант | ||
Поездка домой.
Через 8 лет
Каких-то восемь лет прошло,
Городу
Ты остался вдали со своей ненавязчивой готикой, твое небо пьянело под действием легких наркотиков, источаемых иглами башен отнюдь не из золота, твое небо крестами костелов навеки исколото.
Твое небо пьянило, и стены ему в этом вторили, беззаботно тая леденящие душу истории, лишь рисуя кривые и бесперспективные линии закоулков твоих, по которым метались Эринии.
Там богемные мальчики с нимфами томно-хипповыми коротали деньки под бочонками или подковами, там кофейные реки текли по фаянсу, керамике, и обыденно жизнь протекала без видимой паники.
Там и я покорялась ленивому ритму неспешному, где паденья и низости долго казались безгрешными, где на польско-литовско-еврейско-российском наречии высевалось нещедро разумное, доброе, вечное.
У Рудницких ворот, на Стефанской - в булыжниках - улице суетились прохожие с давней повадкой сутулиться, воплощали до точки они всю унылость провинции, так с какой же мне стати мерещились сказочки с принцами?
И зачем же я слышала там карнавальное шествие, барабанную дробь или все же свое сумасшествие, созерцала иллюзии с их непонятными тропами, неразборчивость страсти людской на краю мизантропии.
Что за улица там выгибала бедро свое женское, и в изящных изгибах её было счастье вселенское. Чтоб до мозга костей ощущали мы камня эротику, этот город лелеял и пестовал в каждом невротика.
До скончания века мне не полюбить параллельное, я извилистой линией с детства любовно взлелеяна. Пусть навеки погублено четкое мудрое рацио, от любви тут пыталась меня излечить эмиграция.
У чужого стою я теперь у прекрасного берега, но опять у души у моей беспокойной истерика. Как люблю я, мой город, тебя, как грущу и скучаю я, ты меня научил, что любовь тем сильней, чем отчаянней. 2006
Углами крыш о влажный воздух трется. Сезонами меняет свой пейзаж, но больше чахнет во дворах-колодцах.
Он зыбкость черт оправдывает тем, что в сером небе преизбыток влаги, в истории преобладанье тем о компромиссах, а не об отваге.
Заклятье протекающей реки на двуязычие в негромких водах. Ах, Вилия, тебя ли нарекли суровым Нерисом другого рода?
Он в Нямунас бесстрастно воды нес вскользь Неринги, все дальше, к нереидам, а женственная Вилия всерьез, здесь оставаясь, город свой творила.
И город имя матери родной, как незаконный сын стыдливо носит. Он прячется от шири площадной и у заулков о пощаде просит.
Конвульсии беспамятной реки своей архитектурой повторяет, но каменной основе вопреки увиливает Вильнюс, ускользает
от неизменной смены лет и зим, от бед и войн, от вспуганного гетто, Литовский прочь бежит Иерусалим в другую реку под названьем Лета.
И вымывает почву из-под ног у хрупкого, как память, поколенья. А жизнь идет, как грешница, в острог, глупей и нереальней сновиденья.
Прошедшее, как талая вода, накатит половодьем, чтобы схлынуть. Обманчивая, влажная среда, увиливая, сердце хочет вынуть
1995
от дел сиюминутных и рутинных. Сегодня мне назначил предок встречу, и время я свое пока покину.
Мой проводник, ты мне покажешь Вильнюс, которого я никогда не знала. Я в лабиринт его, как в омут кинусь, как все туристы, я начну с вокзала.
Как много тут неведомых строений, смесь грязных чердаков, дворов, подвалов. Прислушиваюсь к гомону евреев, хотя, мой предок, понимаю мало.
Не обессудь, прошло немало лет-то, родной язык мой, удивишься, русский. Я будто бы обломанная ветка от древа сгинувшего. Чахлый кустик
пророс из неизвестной рыхлой почвы, она теперь считается литовской. А вы пропали, все исчезли прочь вы, а я кажусь кругом незваной гостьей.
Похоже недоволен Гедиминас, но я ведь не копаю эту древность. Меня тревожит тот жестокий минус, унесший милых близких в неизвестность.
Прости, я отвлеклась, завспоминалась о будущем. А мы уже у речки. За нами вслед пронзительная жалость о том обличье и о том наречьи.
На берегу другом видны могилы - теперь причудливый дворец там - спорта. Кладбищенское место, вижу, было, впоследствии его следы затерты.
И, как нарочно, на таком же месте дворец чудесный на костях еврейских опять возник. И женихи, невесты вступают в браки в стуже залетейской.
Как связь времен безжалостно прервали, ни хроник довоенных и ни снимков. Сквозь пепел той войны поймешь едва ли другое поколенье. Племя инков
и то порою ближе. Могикане последние так жалко, зябко жмутся. У стен глухих неслышные стенанья забытых и забывших раздаются.
Да, сохранились кое-где тут стены, но ни одной, чтоб от души поплакать. Мой предок, честно, не тебе на смену возникли кости тут мои и мякоть.
Еще скажу, что между нами пропасть - вот почему так над душой сквозило. И нашу кровь, мой дед, чужая область всю выпила, а после разделила.
Меж офицерских дочек в универке вполне возможно я б тебя стеснялась. Образованье по советской мерке в средневековых стенах мне досталось.
А город в преимуществе барокко питал чужой культурой в альма-матер. Черты его так врезаны глубоко, но так неуловим его характер.
А ты, мой предок, ты ж всего-то дед мне, а так далек ты, как библейский старец. Какие шлешь мне Ветхие Заветы, какая память по тебе осталась?
А, может быть, права во всем рутина, и в неизвестность отлетают лица. И на твоих, мой город, на руинах уже не суждено укорениться.
1995
в названии твоем навеки lietus.* Льёт беспощадно и дрожит листва, дрожу и я. Куда, куда я денусь?!
Перкунас** зол, гораздо злей, чем Зевс, он молнии безжалостные мечет. В отчаяньи я прячусь под навес. Увы, не вышла радостною встреча
с тобой, Литва. Как от ударов розг, взвывают вне себя автомобили. Так много ты прошла метаморфоз, но помню лишь: меня тут не любили.
Лить среди лета дождь вовсю готов. Под барабанный бой тяжёлых капель, как область мозга, всю к Литве любовь пусть вырежет его холодный скальпель.
*Lietus(лит.) - дождь.Считается, что само название Lietuva произошло от слова lietus.
**Перкунас - в литовской мифологии бог-громовержец. 2008
о книгах, стихах, любимых, родителях, детях, женах. Слушаю я напряженно.
Нет, отнюдь не на идиш с тобой говорим мы. Видишь: этот язык полумертвый к нам не прикрутишь отверткой.
Все дольше с тобой говорим мы, все чётче рисунок из дыма. И чем говорим мы дольше, тем ярче из пепла Польши
растет силуэт уязвимый, встаёт из литовского дыма мой облик животворящий девочки настоящей.
* * *
Толчком к написанию моего стихотворения послужило стихотворение Михаила Брифа, из которого и был взят эпиграф. Ниже привожу полностью стихотворение М.Брифа.
REQUIEM
Дымами стали девочки в Литве, и в Киеве, и в Гомеле, в Польше. С любимыми не свидеться им больше. Одной росинкой больше на траве.
Уже не встретить юношам невест. Те девочки давно дымами стали. Поют на идиш девочки с небес. Дымами стали - звать не перестали.
Ночное пенье слышишь ли вдали? Как можно спать, смежив блаженно веки? Нам не простят те девочки вовеки того, что песню мы не сберегли.
Нежность
Научись наконец любить и взамен ничего не требуй. Осень ткёт золотую нить, а ты стань, как прозрачное небо, ничего не дают и не значат. Где чудак, демиург, Господь сотворил всё не так, иначе.
От желаний, страстей откажись, сохрани только трепет и нежность. Это здесь нам присуща жизнь, там - покоя течёт безбрежность.
Что с собой мы туда возьмём, сбережём, пронесём, не испортим. Только воздуха нежный объём меж твоей и моею плотью. Подсмотри же как боль попадает в жизнь, как соринка в глаз, как песчинка внутрь прозябавшего в раковине моллюска. Так пускай слезу, выделяй же слизь, слой за слоем из плоти гони перламутр - вот такое оно - моллюска искусство.
Ничего не бойся, поэт, и ты, отворяя створки, встречая боль, вдохновляясь моллюска живым примером. И без ложной скромности и суеты ты из недр души извлекать изволь то, что делает из песчинок перлы.
Из песчинки колкой ты шар построй, дай ей лучшую из возможных доль, не страдая вопросом, кому ты нужен. И пока ты живой, и пока ты живой изливай свою душу, исполняй свою роль по созданию чистых, округлых жемчужин.
* * * Я любовью тебя не израню, постараюсь тебя не обжечь. Будут чувства храниться в тайне, речь-утопленницу стеречь.
Я питать не буду иллюзий, замирая в смятеньи тревог. Жар безумья доверю Музе, а с тобой разделю холодок.
Лишь в руках твоих - я горенье, но любовь, словно вспышка, мала. Только память о наслажденьи - я с тобою вчера была.
Это жизнь будет трудной и длинной, но любовь - коротка и легка. Холодок мягко веет нам в спины, проплывают над нами века. но развернула щедроты свои Ронконкома. То ли шаман индейский, то ли их бог помог - где-то в груди зародился сладкий и жгучий комок.
Место в груди это было изранено ранее, если пустует оно, то и сердце сохраннее. Эх, довелось же наткнуться на острый твой нож, к самому сердцу направишь его, подведешь.
Вновь открывается рана, хоть и давно зарубцована, вновь просыпается чувство; сдавлено было кольцом оно. Сладко ему напороться на нежно-тугую плоть, сердце свое, слежалое, будто насквозь проколоть.
Кто-то поет отрешенно нам о безнадежности, мы же с тобой безвозмездно овеяны нежностью. Знаю я твой цинизм, только не прекословь, это тогда, в Ронконкоме, встретили мы любовь.
Ты не смущайся, что сердце болит, разрывается даже внутри легкомысленной самой красавицы. Это тебя частичка, муки блаженной исток, это в груди трепещет сладкий и жгучий комок. Теперь только вижу, как время безжалостно грозно, оно нас на место и ставит в безмерном пространстве. Зачем же стремимся навстречу мы в страстном упрямстве?
Зачем же так жаждем друг друга мы нежно касаться. От этих касаний бутоны начнут распускаться. Как будто касанье важнее насущного хлеба. Забудем дела - мы с тобою касаемся неба!
Мы только коснемся друг друга - согреется Космос. Пускай назовут это похотью - жалкая косность! На долгом пути мы c другими повязаны долгом, размеренный мир этим долгом, быть может, оболган.
Но судьбы свои уже вряд ли с тобой перепишем, нам рая не надо, а надобна горсть пьяных вишен. Уже не расскажем друг другу фальшивые сказки, с нас ласки довольно, чтоб в Космос глядеть без опаски.
Пока ещё чувствуем, думаем, видим и слышим, пусть смысл бытия преходящего станет возвышен. А Космос от зависти пусть обольётся слезами при виде, как любим и бренную плоть осязаем. но только любовь стоит жизни твоей - лишь она. О ней прочитала ты жуткое множество книг, но суть её вряд ли твой ум иссушённый постиг.
А ты всё роптала, как мыслящий робкий тростник, пока твой любимый не Обнял тебя, не приник к губам твоим мягким и нежности сладостный сок из тайных глубин твоей плоти наверх не извлёк.
Чего он касался, то трепетно, щедро цвело, чего ты касалась, то крепло в ответ и росло. Вы были вдвоём, занимались важнейшим из дел, и ты на глазах молодела, и он молодел.
Тебе всё казалось, что время покатится вспять, вы будете вместе ложиться и вместе вставать, и лет прекратится унылый и нудный отсчёт, и юность, как лебедь прекрасная, к вам приплывёт.
Люби меня... и не зовёшь меня по имени. Судьба играет с нами в прятки, плетёт извилистые линии.
Ну что ж... Мне будет всё же сладко ласкать тебя пока по памяти. Записывать про нас в тетрадку: вы, буковки, как снег, не таете.
Тебя запомню я мальчишкой, себя молоденькою девочкой. Так радостно, что даже слишком, так радуются птицы певчие.
Так нас несла волна живая - вся - музыка и вдохновение. Не знаю, что ещё бывает сильней, чем это наслаждение.
И просыпаться и ложиться с твоим я буду терпким именем. И будут рядом наши лица на мной исписанных страницах.
А ты люби меня. Люби меня... повсюду как будто закончилось листопаденье. Характер мой стал обнажённей, но так же несносен, и грехопаденье всё длится, и нету спасенья.
В мешки упакуют пожухлые мёртвые листья, куда-то свезут и сожгут, уж такой тут порядок. Сойдёт с невозможных высот на меня бескорыстье, спасенья не надо - остался бы грех так же сладок.
Ты снова уедешь в какие-то дальние страны, ты физик, учёный, профессор, и тут я робею. Но нежность к тебе станет вдвое сильней как ни странно, и неотвратимей гипноз искусителя-змея.
Как прошлая осень для нас инфернально горела, заучим на память, любя прошлогодние листья. Когда-то и мы, как любое живущее тело, засохнем, умрём, отлетим и тем самым очистим
себя от грехов, от желанья чарующей плоти, и ляжем, смиренные, в жирную глубь перегноя. А вы на листочке пожухлом опять перечтёте про сладкие муки и горькое счастье земное. Здравствуй, осень Нью-Йоркская, здравствуй, красивая, здравствуй! Ах, не мне ли ты, щедрая, впрок запасаешь лекарства? Не твое ли мне солнце дарует свои витамины, чтоб зима предстоящая не показалась пустынной?
Не твое ли тепло расстилает свой бархат мягчайший, не твоих ли плодов нету в мире сочнее и слаще? Ты едва ли похожа на лето короткое бабье: не рыжеет листва твоя долго, не полнится хлябью
твоё чистое небо. Так зови же на царство! Обещаю тебе сохранить все дары и богатства. Ах, Нью-Йоркская осень! Как же тебя обожаю! Молодильные яблоки из твоего урожая
больше всех я ценю. И люблю я твою протяженность, бесподобье нарядов твоих и твою обнаженность. Ни тоски, ни унынья, ни жалоб твоих не умножу. Хоть не Болдино ты, но все же, но все же, но все же...
Первая встреча не удалось прикипеть мне крепко к полезному делу. Только одно и умею - топтаться у книжной полки. Там ты меня и приметишь... Я для тебя созрела...
Ты подкрадешься близко мягкой кошачьей походкой, чувство следит за нами, робко за полкой прячась. Ровно стучавшее сердце нервно заскачет чечёткой, вечно зяблое тело вспыхнет волной горячей.
Смело в глаза посмотришь, прыгнуть поможешь в лодку - эта любовная лодка вроде спасательной шлюпки. Мне показался важным наш разговор короткий, хрупки, однако, надежды, зыбко в шлюпке-скорлупке.
В книге толстой отыщешь ты мне портрет Пастернака, тут же найдёшь его музу - фото Ивинской Ольги. Это мне и послужит высшим мистическим знаком, знака этого в жизни я ожидала так долго.
Всё оказалось по нраву мне в капитане Грэйе. Значит, "седой" и вправду имя его в переводе. Но молодой навеки.... Это меня и греет. Время остановилось наперекор природе.
Радуйся! Наконец-то, алый развёрнут парус, жизнь моя загорелась неизъяснимой страстью, после волшебной встречи я никогда не состарюсь, и безнадёжно сердце не одряхлеет от счастья.
Радости нашей безмерной будет священна тайна, пусть даже весть о ней мы с грустью запрём в подполье. Быт нас с тобой не коснётся, а бытие - бескрайне, лодка любви зачем-то движется мукой и болью. Тайна моя, как бездна, становится глубже, страшнее, чем радостней редкие встречи, чем крепче моя любовь. Зря стараться быть трезвой, от этой любви пьянея, тщетно казаться свободной внутри пошлейших оков. Если меня ты бросишь, с кем поделиться горем, с мамой, подругой, мужем, кто это горе поймёт? Повешусь на этом вопросе самоубийцей ничтожным, виселица поможет в бездну прервать полёт. Как же я одинока в тайне жуткой, глубокой. Рифму ищу я к слову э к з и с т е н ц и а л и з м. Страшное слово, как бездна, на рифмы не обопрёшься, помощи не дождёшься, но только в бездонной тайне и хочется жить эту жизнь.
Не хочу говорить про любовь...
Ты сказал... даже дважды сказал мне люблю. Почему ж ничего не случилось? Так же в тёмной ночи нужно плыть кораблю, а звезда не зажглась, не явилась.
Не извергся вулкан и ледник не сошёл, только дождик закапал обычный. И никто не узнал, как с тобой хорошо, всё вокруг шло по скучной привычке.
Я ж сама не хочу говорить про любовь в страхе вызвать природную бурю. Выйдет море тогда из своих берегов, реки вспять потекут с дикой дурью.
Положи мне любовь на уста как печать. Стыдно мне, что не верила в чудо. Но о чуде таком только впору кричать, а кричать не могу и не буду.
Я на длинные молнии мир застегну и себя я замкну на затворы. Больше лиры бренчащей я чту тишину, не хочу, чтобы сдвинулись горы.
Только в той онемело-глухой тишине, в жуткой тайне и полном секрете - настоящая жизнь, как в счастливейшем сне - лишь такая достойна бессмертья
|